Программа оказалась популярной; Антон стал разглядывать публику. Прошло чуть больше трёх лет после первых его посещений Большого зала. Но зал стал другой. Исчезли старички, во время исполнения осторожно перелистывающие негнущимися пальцами истрёпанные клавиры; иссякало время фиолетовых лыжных костюмов с начёсом в последних рядах второго амфитеатра и китайских стальных рубашек в средних первого; резко, в два сезона оборвалась вековая эпоха галош, с её закатом началась эпоха грязных следов на коврово-бордовом покрытии партера. В его первом ряду возникли иностранцы, задирающие нога на ногу так, что были целиком видны рифлёные подошвы, похожие на
автомобильные шины. Молодой человек разглаживал программу, всунутую в прозрачный полиэтиленовый пакет — нарождалась эпоха этих пакетов, уходящая в будущие века.
…Вечер встречи шёл своим чередом. Устроили викторину: «Историк, что ты напишешь в двухтысячном году о своём времени?» Задавали вопросы: как назывался в середине пятидесятых бутерброд — три кильки на чёрном хлебе? как прозвали появившиеся спустя несколько лет колготки? что такое «синяя птица»? Антон помнил: «сестры Фёдоровы», про колготки подсказал Морячок: «ни дать, ни взять»; они получили приз: бычки в томате. Про синюю птицу не вспомнил никто, оказалось: курица в витрине магазина.
В фойе развернули книжный киоск; после Чебачинска Антон пребывал в состоянии книжной эйфории; впрочем, и до этого тоже. День его начинался с букинистического на улице Горького, в обед он успевал забежать в находившуюся рядом с научной библиотекой лавку на углу Моховой и Калинина, вечером, перед театром или по пути домой, — изучить часто меняемые витрины-прилавки в проезде Художественного.
Большинство книг удавалось только подержать в руках, но так была просмотрена целая библиотека. В книгохранилище научной библиотеки МГУ не пускали. Студент Мичиганского университета, с которым Антон познакомился на американской выставке в Сокольниках, рассказал, что у них можно свободно пройти в хранилище и бродить между стеллажами сколько хочешь. Это произвело впечатленье большее, чем все рассказы об американской демократии; от огорченья Антон не спал полночи. Профессор Зайончковский, заведовавший когда-то отделом рукописей Ленинской библиотеки, до сих пор имел пропуск, разрешающий свободный доступ в основное хранение, причём в калошах, чем он особенно гордился. «Да хоть бы и без калош», — тоскливо думал Антон.
Но однажды в изыскании средств на книги забрезжила некая нетривиальная возможность…
На факультете с лекцией о лечебном голодании выступил Мутейко, известный последователь и пропагандист Брэга, Шелтона и одного русского дореволюционного журналиста (в кулуарах он назвал имя — Александр Алексеевич Суворин, сын издателя «Нового времени», эмигрант), а заодно и дыхания углекислотой. Лектор, худой, как смык, и необыкновенно энергичный мужчина, обещал тотальное выздоровление от всех болезней. Так и сыпалось: «После пятидневного полного голодания астматический синдром совершенно…», «Артритические боли у неё на десятый день бесследно…» Помогало длительное воздержание от пищи и при болезни с изумительным названьем «люмбаго».
В конце лектор сослался на свой опыт и в частности сказал, что недавно как раз закончил очередной курс голодания и хотел бы обратиться к аудитории с вопросом: сколько дней, по мнению слушателей, он не ел? Студенты, на лету ухватив материал, изложенный самим лектором, стали выкрикивать:
— Семь!
— Десять!
— Две недели!
Юрик Ганецкий, во всём стремившийся выделиться из массы, специальным голосом № 8 (№ 1 был для занятий, № 2 — для официальных бесед, № 3 — для женщин вообще, а № 4, теноровый, — для любовниц и т. д.), предназначавшимся «для многолюдных собраний и митингов», пробасил:
— Три недели!
Мутейко, подождав, когда стихнет шум, сказал скромно, что он голодал ровно сорок дней. Сообщение было встречено смехом и аплодисментами. После этого на факультете, а потом и не только, стала популярной известная песенка:
Бывали дни весёлые,
Я сорок дней не ел.
Не то чтоб было нечего,
А просто не хотел.
Антону лекция Мутейки понравилась, не идеей тотального выздоровления (он никогда не болел), но перспективами большой экономии. В букинистическом на Арбате он присмотрел шеститомник «Истории государства Российского», который стоял уже неделю и мог уйти. В отличие от Тарасенкова, Ципельзона, Смирнова-Сокольского и других собирателей, которых, по их рассказам, книги ждали месяцами, Антону продавцы почему-то книг не оставляли и в задние комнаты магазинов его не приглашали. Месячный заработок на опытах в институте психологии покрывал только треть стоимости Карамзина; всё устраивалось, если добавить месячную стипендию целиком.
С понедельника Антон перестал есть. Мутейко обещал, что чувство голода притупится через три-четыре дня. Этого отчего-то не произошло. Были и ещё необычности. В кустарном, на папиросной бумаге переводе Брэга говорилось, что на седьмой день может возникнуть слабость, и тогда надо лежать в тёмной комнате.
Отдельной тёмной комнаты у Антона не было, но и слабости тоже. Напротив, он испытывал необыкновенную бодрость: просыпался в шесть утра, перестал дремать на лекциях (какой сон с голодухи, говорил Морячок), в голове стоял лёгкий весёлый звон, мысли являлись всё больше возвышенные. Вспоминались отцы пустынники, впрочем также и жёны непорочны. Дотянуть до покупки Карамзина всё же не удалось: на тринадцатый день голодовку пришлось прекратить.