Любимой была страничка «Самый сильный человек всех времён и народов». Последние четыре слова Антон вырезал из газеты «Правда», а предыдущие пририсовал очень схоже сам. Дальше шла запись про монаха Никодима, который на спине внёс на звонницу двадцатипудовый колокол. Но в историческом романе «Микула Селянинович» Антон прочёл, как Микула, выручая монастырскую братию, вынес за ворота обители бугая, в неё забредшего и там издохшего. Тётя Лариса сказала, что обычно производитель весит пудов двадцать пять; древнерусский бугай, решил Антон, наверняка поболе. Запись про монаха пришлось густо зачеркать. Однако и носителя бугая потребовалось замарывать: на путиловско-кировском заводе рабочий подымал слитки в полтонны и в заводском пропуске в графе «профессия» у него значилось: силач. Если б Антону сказали, что абсолютных рекордов на все времена не бывает, он бы очень огорчился.
Эту тетрадку сменила другая — «История вещей». В неё заносилось: когда в России появился самовар, спички (ещё при жизни Пушкина), керосиновая лампа, трамвай, кто и когда изобрёл застёжку «молния», жевательную резинку; что самый гениально защищенный патент сочинили в фирме «Зингер»: «игла с отверстием на колющем конце».
И какие бы швейные агрегаты ни придумывали, эту формулировку обойти никто не сумел, и весь мир до сих пор отчисляет фирме деньги. По совету отца он заменил тетрадку на картотеку и пополнял её и в университете; правда, узнав о существовании «Брокгауза — Ефрона», — уже выборочно, только тем, чего во времена этих великих людей ещё не изобрели или про что они просто забыли.
Газеты прошлого и начала текущего века Антон начал просматривать уже на первом курсе — без всякого плана, всплошную. Брал подшивку «Воронежского телеграфа», «Тифлисского листка», «Забайкальской мысли», «Каспия», столичной «Гласности», «Кобелякского слова», «Якутских вопросов» и листал. Впрочем, на специальные газеты был особый список: «Coxa-кормилица», «Индустрия», «Жизнь приказчика», «Вестник еврейской эмиграции и колонизации», «Студент-коммерсант», «Голос тайги», «Трезвый понедельник», «Казарма». Возникала даже мысль просмотреть все основные русские газеты второй половины века. К тому времени, когда стало ясно, что такой безумной идеей возможно было одушевиться лишь в самозабвеньи юности (триста названий, многие газеты выходили 20, 30, 50 лет, ежедневные имели двенадцать корешков в год), он успел просмотреть больше двухсот годовых подшивок за разные годы. Делал выписки — тоже без определённой системы, всего интересного. Читал
объявления — подряд. «Молодая особа со знанием немецкого и французского языков ищет место гувернантки». «Продаётся пара шведок серых в Яблоках». «Магазин Силкина сообщает, что поступила партия свежей зернистой икры из Астрахани». Печаль овладевала им.
Родители не сказали ничего нового, но Антон немного успокоился. Однако на филфак ходить продолжал. Жизнь на нём казалась бурливее. Только там устроили обсужденье романа Дудинцева «Не хлебом единым» в самой большой аудитории. Она набилась битком. Какой-то чернявый молодой человек (тот самый, сказали Антону, про которого знаменитый Нариньяни в очерке о школьниках написал в «Правде», что он будет вторым Писаревым) сказал в своей блестящей речи: «До сих пор советская литература была литературой большой лжи, теперь она становится литературой большой правды». И закончил выступление стихом Гейне: «Бей в барабан и не бойся!»
Тоска по литературе не оставляла его всю жизнь. Он сочинял доклады, к которым настороженно относились в институте, и приходилось читать их в библиотеках: Тургеневской (пока её не сломали, пробивая бессмысленный Кировский проспект), Некрасовской и совсем неизвестных районных.
Наибольший успех имел цикл: «Записки о Пушкине» — Чаадаева, Пестеля, «Лицейские мемуары» Кюхельбекера. Читался текст — как если б такие записки и мемуары действительно существовали; сам Антон говорил, что это не история, не литература и не история литературы. Сочинённые мемуары Кюхельбекера имели успех несколько скандальный: коллега-соперник (совсем не по научной части) распустил слух, что Стремоухов нашёл подлинные воспоминания лицейского товарища Пушкина, однако их скрывает, ибо жаждет славы не архивиста, но писателя, так как всё время что-то кропает в стихах и прозе (последний факт был узнан злопыхателем от объекта соперничества).
Серия лекций Стремоухова посвящалась историческим реалиям «Евгения Онегина». Почему шампанское Пушкин называет «вином кометы»? Что за «нетленный» пирог из Страсбурга? Зачем Пушкин особо отмечает, что форейтор Лариных бородатый? Ведь мужики все носили бороды. А затем, что форейторами сажали (на переднюю лошадь в запряжке цугом) мальчиков, но Ларина в последний раз в столице была так давно, что мальчик успел возмужать. Напрашивался разговор о самой запряжке цугом. Лошадь, на которой сидел форейтор, называлась подседельная (понятно: на остальных были чересседельники), справа от него — подручная; первая, ближняя к экипажу пара — кони дышловые, или дышловики. (Прослышавши про такое, один из гостей графа Шереметьева, 97-летний старик, хотел поговорить с Антоном на эту тему, так как считал себя последним форейтором в мире, однако не успел.)
Когда доброжелатели передавали Антону слухи, что на его лекциях яблоку негде упасть, он говорил, что не обольщается: дело не в нём, а в Пушкине, и рассказывал случай. В «Академкниге» в небольшой очереди перед Антоном стоял мужичок — как потом выяснилось, слесарь-сантехник. Он купил изданную Институтом русского языка книгу «Лексика стихотворной речи Пушкина». Экземпляр оказался последним.