У немца была привычка: записывать в гроссбух всё, что произошло в лаборатории, в том числе и вещи необъяснимые. Увидев объявление Форда, он нашёл старую запись: такого-то числа со шкафа упала пустая колба, но не разбилась. Объяснения этому немец не нашёл, но факт описал, а колбу поставил на место. Теперь он снял колбу и внимательно изучил. Её негерметично закрыли, и раствор испарился, оставив на стенках тонкую плёнку. «Какие бывают хорошие привычки!» — сказал отец, поглядев на Антона.
Уже в университете Антон решил вести такие записи и даже сделал одну: «На снегу лежала надорванная сигаретная пачка. Но я сразу увидел, что она не пуста, хотя такая лёгкая вещь примять снег, конечно, не могла. Каким образом я это определил? Загадка только ли зрительных рецепторов?» Через несколько лет к этой записи он добавил ещё одну: «Я вошёл в комнату, из которой только что вышла мама. На столе лежало три новых журнала. Я мгновенно понял, что она открывала «Звезду». Предпочтение она отдавала как раз двум другим: «Новому миру» и «Знамени». У книжки журнала не топорщилась обложка, не оседали на глазах листы. Но мама подтвердила, что заглянула в оглавление именно этого журнала. Как я это понял? Работа тех же необъяснимых рецепторов». Ни к каким результатам эти наблюдения не привели. Но, может, ещё приведут, утешался Антон. Ведь и гроссбух немца ждал двадцать лет.
По стеклу Чибисов знал всё, а Кажека умел всё. У шофёра Грязнова захворал какой-то психической болезнью отец — не выносил малейшего шума, а окна обеих комнат выходили на центральную улицу, по которой после войны уже ездили иногда автомобили и, что хуже, мотоциклы.
— Сделаю, — успокоил шофёра Кажека, — будет тихо, как в морге, поцелуй меня в сердце. Принеси негодную камеру от своего ЗИСа.
— Зачем?
— Сказал — неси. Ну что стоишь, — рассердился Кажека, — так твою, поцелуй меня в лицо ниже пояса!
Из камеры стекольщик нарезал узких лент и проложил ими все пазы, где стекло входило в переплёт рамы, пригнал штапиками. Сами рамы сделал тройные. С улицы не доносилось ни звука.
Чибисов сказал, что подобные резиновые прокладки применили в остеклении небоскрёба Эмпайр-стейт-билдинг и с тех пор приспособились делать во всех американских небоскрёбах.
До Чебачинска Кажека жил в Москве; по пьянке в пивной возле Пушкина что-то сказал, что — не помнил, но в протоколе понаписали такого, что целой пятьдесят восьмой со всеми подпунктами не хватит, спустя два-три года получил бы вышку.
Стекольщик он был уличный. С особым на наплечном ремне плоским ящиком, из которого торчали листы стекла разного формата, появлялся на улице часов в десять, не раньше, — стекло свет любит и само на Божий свет поглядеть даёт.
— Стё-о-окла вставлять! Вставлять стёкла-а-а! Стёкла вмазать, зимние рамы вставить!
Выкрикивал он недолго, но так как молчать не умел, то без перехода начинал какую-нибудь песню. Имел небольшой, но приятный тенор, однако славу ему составил прежде всего репертуар: редкие песни бурлацкие, разбойничьи, шахтёрские, каторжные, жестокие романсы.
Ковром устлана лодка,
Давно я жду тебя,
Приди, моя красотка,
Приди, мое дитя.
Ах, краса та неземная
Вся в натуре декольте.
Кончалось печально:
Волны бурные стыдливо
Скроют мой красивый труп.
Или:
Он был красив и к роскоши привычен,
Пил винь шампань и устерс ел в обед.
Всегда притом был Жорж нигилистичен,
Дарил Жанетте жёлтых роз букет.
Самая длинная песня была про Ваньку-полового; пелась она на голос «Александровского централа»:
Где Калуцкая застава,
Там трахтир стоит большой.
В отделении направо
Служил Ванька-половой.
С подробностями повествовалось об успешной службе Ваньки, его неразделённой любви и о попытке суицида:
Взял он ножик, взял он длинный
У Егорки-мясника.
Наточил вострей аршинный
И зарезал сам себя.
Однако не до конца:
И от смерти Ваньку спас
Добрый доктор наш Гааз.
(Упоминание Ф.П. Гааза позволило потом Антону установить крайнюю дату возникновения романса.) Деятельность полового продолжилась, но Кажека удалялся в конец улицы или заходил в какой-нибудь дом, и чем всё кончилось, Антон так и не узнал.
Про другого Ваньку, всем известного ключника — злого разлучника, отбившего у князя молоду жену, Кажека давал вариант, который Антон потом не нашёл ни в сборниках Ивана Никаноровича Розанова, ни в песенниках прошлого века. По этой версии княгиня сама соблазняла верного ключника, который сначала не поддавался, но когда увидел вблизи, как её «груди-то тугие сарафан приподняли», не устоял.
В Историческом словаре, куда Антон писал маленькие заметки, по случаю сдачи очередного тома, потом корректуры, потом его выхода устраивали застолья, за которыми хором пели. Антона иногда просили исполнить что-нибудь кажековское. Любили поспорить, где и когда появился тот или иной текст.
— Расскажи-ка ты, мальчишка,
Сколько душ ты погубил?
— Восемнадцать православных,
И сто двадцать пять жидов.
— За жидов тебе прощёно,
Но за русских — никогда.
Завтра утром на рассвете
Расстреляем мы тебя.
Антон раза два пробовал просить семейный хор — деда, бабу, Тамару, тётю Ларису, маму — во время вечерних музицирований спеть что-нибудь из репертуара Кажеки, например, про Ваньку-ключника, общеизвестный вариант которого дед, конечно, знал. Но дед говорил: «Это пусть твой стекольщик поёт». Однако когда Кажека проходил по Набережной, всегда выходил на крыльцо и стоял, пока голос слышался. Иногда говорил что-нибудь вроде: «Верхние «до» у пьяницы недурны».