что он был в польской армии, его взяла в плен Красная Армия, и в плену он сошёл с ума.
Отец Лев умер в тридцатом году, в девяносто пять лет (из их рода, кроме расстрелянных, меньше девяноста никто не жил), имение — земля, сад, пасека, двухэтажный дом в шестнадцать комнат (твой дед говорил: вот попал на старости лет — в отцовском доме даже у кухарки и кучера было по комнате) продали, деньги разделили, и по согласию всех братьев деда большую часть выделили ему как самому детному. В валюте. Впервые в жизни всем купили по новому пальто.
В голод они выжили только благодаря бабке. Семеро детей, младшему — три года. Бабка брала на дом бельё, стирала его целыми днями, и четыре старшие дочери — им было по 10–12 лет — гладили огромные кипы. Отправляла всех, включая пятилетнюю маму, собирать вдоль дорог маленькие яблочки, которые потом сушила и делала на сахарине что-то вроде компота.
Дед преподавал литературу в расквартированном неподалёку конном полку — начальство считало, что кавалеристам это необходимо. Когда резали выбракованных лошадей, деду давали конину, бабка крутила котлеты, а 14-летний Коля продавал их на базаре; на эти деньги покупали детям молоко, а также спички, мыло, соль. Прошёл слух, что в крупную соль мешочники подмешивают толчёное стекло, отличить невозможно.
Бабка не верила, что на свете есть такие злодеи, но кусочки чёрного хлеба солью посыпать перестала, и соль в кашу не сыпала, а разводила сперва в воде. Но соль растворялась целиком, и бабка всем говорила, что слухи — ложь. Но какой-то интеллигентный прихлебатель — у бабки они были уже тогда — прочитал ей чьи-то стихи, как бы монолог мешочника: «Семь тысяч, целый капитал, Мне здорово везло: Сегодня в соль я подмешал Толчёное стекло». И бабка снова стала растворять соль в воде.
— Она умела готовить еду изо всего — щи из крапивы, лепёшки из лебеды, салат из одуванчиков; через десять лет, во второй голод на Украине, ей пришлось всё это повторять, а потом ещё через десять лет — ты должен помнить кое-что из такого меню в войну.
Я помнил, не вкус, а то, что и щи из крапивы, и отварной корень лопуха подавались на фамильных тарелках — их бабка не продала ни в эту войну, ни в первый голод, ни во второй.
— Второй голод на Украине был страшнее первого — ни у кого не осталось никаких вещей на продажу. Служащие получали 300 грамм хлеба по карточкам. Огород, опять стирка, привозили из больницы тюки нижних рубах, кальсон, невероятно заношенных, — стирали теперь уже мы, а баба только гладила. Шили какие-то мешки…
Ещё, помню, сначала шили торбы для лошадей с извозчичьей биржи. Но очередной заказ не поступил. Баба — она все эти работы и находила уж не знаю как — пошла спрашивать.
«Лошадей нема». — «А где ж?» — «Та зъилы».
Так и выжили, хотя все стали страшно худые. Коля приехал, увидел — и немедленно вывез нас всех на рудник Сумак, где был главным инженером. Ставки в золотой промышленности были тогда огромные, да ещё часть получали бонами, на которые в торгсине можно было купить всё.
По сути, только это короткое время и жили нормально. Вся остальная жизнь прошла с карточками или в очередях, или с тем и другим вместе. До сих пор помню все эти объявления — печатались не где-нибудь, а в «Известиях»: «С 20 декабря продажа мяса по ноябрьским талонам фиолетового и синего цвета прекратится. Объявляются новые декабрьские талоны розового и зелёного цвета и для детей — жёлтого цвета». А когда карточки в сорок седьмом отменили — мгновенно появились огромные очереди. Да ты помнишь.
Я помнил эти сотенные очереди за хлебом, фиолетовые номера на ладони; последним не хватало химического карандаша, им цифру велели запоминать; они забывали, спорили, ругались, все нервные, злые. И как хотелось, чтобы хлеб был с довеском — его можно было съесть по дороге.
А в учительницы мама попала так. На руднике сначала устроилась счетоводом. Впрочем, это только называлось так, а на деле она переписывала (машинка была только в секретариате директора) своим замечательным почерком ведомости и полугодовые отчёты. Когда она переписала китайской тушью и пером № 86 первый, выполнив начальную буквицу церковно-славянским шрифтом и разрисовав синими и красными чернилами и зелёнкой, сбежалось смотреть всё управление рудника.
А главбух была женой директора школы, очень энергичного хохла. Он увидел у неё отчёт и загорелся.
— Це то, що нам потребно! Вченики пишуть, як куриця лапою! Ты будешь в мене вчилкой.
— Та мни ж мало рокив.
— Хиба ж шестнадцать мало? Взросла дивчина.
— Та я нэ умию.
— Та поможем.
И я стала преподавать в первом классе. Старалась подражать деду.
— И получалось?
— Не совсем. За первую четверть человек пять— шесть не научились читать. Все — из семей старателей, дети пьяного зачатия, с отсталым развитием. Я оставалась с ними после уроков на два-три часа, приходили они и по воскресеньям — ничего не помогло. Я не хотела, но пришлось обратиться к деду.
— А он?
— Научил за четыре занятия. Говорил: нет того дитяти, кого не обучить читати.
— В чём же заключался секрет?
— Да ничего особенного. С одними пел: ма — а— а — ммм — а—а — а мы — ы—ы— ллл— а — а—а Ма — а—шшш— у — у… у — у—у! С другими маршировал по классу: Бог! Дай! Ум! — Дай! Ум! Бог! — Ум! Дай! Мне! А третьим на каждый слог велел хлопать крышкой парты. Директор только головой крутил. Но к Новому году все мои отсталые читали.
Случайно в это время в Сумаке оказался директор знаменитой школы для дефективных в Вологде. Он очень уговаривал деда работать у него, соблазнял квартирой. Но дед не согласился. Всё же с такими и даже с просто не очень способными он заниматься не любил. Но зато со способными… Не мог всё, что знал, держать в себе, — хотел перелить в них. Да что там! Душу готов был им отдать… И я, грешным делом, тоже питала слабость к таким. Уже в Чебачинске в моём классе учились два очень талантливых мальчика — даже фамилии имели как нарочно: Валя Многомысленский и Юра Умнов. Задачи решали в уме, книжки помнили близко к тексту, стихи запоминали с первого раза. Обоих взяли на фронт после десятого класса, оба вернулись из-под Сталинграда без ноги.