Ложится мгла на старые ступени - Страница 153


К оглавлению

153

Когда ещё ты писал: «И нет уже следов былого, о мире том с кем молвить слово». Для тебя главная трагедия века — гибель «Титаника», — как для них. Но они-то тогда не видели двух таких войн! Выражаясь твоим языком, не скажи в бане, шайками закидают.

Нет, Юрик неправ — не уходящих собеседников мне жалко и даже не нашего бытия, которое будет другим, когда уйдут носители той жизни и его станут определять дети пятилеток. Жалко всех. Может, прав Егорычев? «Тебе не подходит быть историком.

У историка должно быть холодное сердце». Он сказал это, когда Антон пытался передать, что ощущает, листая старые газеты. А Юрик считает, что по особенностям нервной системы и в филологи Антон не годится…

Университетский профессор, отец которого был знаком с Кожевниковым и Петерсоном-старшим, дал Антону первый том Николая Фёдоровича Фёдорова. Антон читал всю ночь. Утром без звонка прибежал к Юрику.

— Ты знаком с философией Фёдорова?

— В общих чертах.

— Это же великое учение!

Выслушав сбивчивое и подробное изложение идей философа о воскрешении отцов, Юрик, подумав, сказал:

— Или ты неясно излагаешь, или я плохо понял. Тут какая-то несоединимая смесь религии и позитивизма. Духовное воскресение в церковном смысле — это я понимаю. Но он, кажется, хочет воскрешать и материальную оболочку, самые тела? Извини, но мне это напоминает гоголевскую Коробочку: «Ты что, будешь их из земли выкапывать?» Я принимаю идею, что можно достигнуть бессмертия, переписывая информацию из старого мозга, который должен умереть, в молодой или в созданный искусственно, а когда и он состарится, износится — ещё раз, и так до бесконечности, то есть передавать человека по телеграфу, как говорил Норберт Винер. Но это не коснётся уже умерших.

Интеллектуальную и психическую информацию с каждого из них не списали, и он ушёл навсегда — как целостность, а осколки её в его текстах — именно лишь жалкие осколки.

— А великий поэт? Он сам потрудился себя записать, да как! Внутренний мир Пушкина я знаю лучше, чем твой, хотя слушаю твоё глаголание чуть не ежедневно уже пятнадцать лет!

— Вот и начинайте свою деятельность по воскрешению с него, мы вам в ножки поклонимся.

В первый день по приезде Антон на кладбище не пошёл, на глинистый косогор после дождя не взобраться. Он решил разобрать дедовы бумаги — заживаться здесь не хотелось: дом уже принадлежал Кольке. Два месяца назад он за взятку стремительно оформил справки о невменяемости стариков, потом опекунство, а затем и право на владение собственностью.

Бумаг почти не оказалось — на другой день после похорон Колька, перебрав их в поисках облигаций, сжёг почти всё, только кое-что Тамара успела вытащить уже из растопочной корзины: несколько писем сыновей с фронта, бесплатный билет Управления Виленской железной дороги на 1908 год, «Пионерскую правду» с кроссвордом, составленным учеником 4-го класса Антоном Стремоуховым, газетную вырезку со статьёй деда «Сейте люцерну» и его брошюру под тем же названьем, о существовании которой дед никогда не упоминал. Антон открыл её и зачитался: это был тот исчезнувший язык, которым писали Докучаев, Костычев, Тулайков, не боявшиеся в научном изложении живого словечка, просторечия и метафоры. На десятой странице против абзаца о беспочвенности мнения о преимуществах летних посадок люцерны авторской рукой было написано: «Аргументацию выкинули страха ради иудейска пред Лысенкой».

Жальче всего было дедовой толстой записной книжки, куда он вперемежку заносил и выписки из книг, и свои мысли. От неё случайно остался в тумбочке выпавший листок — неясно, с дедовским текстом или выпиской. По почерку время не определялось: рука деда и в последний месяц жизни была тверда, как тридцать, сорок лет назад, и глаза, как и тогда, не знали очков.

«…душа моя будет смотреть на вас оттуда, а вы, кого я любил, будете пить чай на нашей веранде, разговаривать, передавать чашку или хлеб простыми, земными движеньями; вы станете уже иными — взрослее, старше, старее. У вас будет другая жизнь, жизнь без меня; я буду глядеть и думать: помните ли вы меня, самые дорогие мои?..»

Разобрали вещи: два костюма и пальто деми («английский драп!»), купленные на прадедовское валютное наследство, присланное из Литвы в 29-м году, старые шёлковые

галстуки, знаменитую водонепроницаемую крылатку. В любимом бостоновом костюме, сшитом ещё до первой мировой войны, трижды лицованном, деда положили в гроб.

На его мощной и стройной фигуре всё это выглядело старомодно-изящно, сейчас же показалось ужасающе древним и ветхим.

— Складывай в мешок вместе с рубашками, — сказала тётя Таня. — Вечером отнесёшь к Усте, отдаст своему пьянице. Только чтобы баба не увидала.

— И это вся его одёжа? — потрогала мешок Ира. — Кабы все носили вещи так долго, не надо было бы создавать новые текстильные фабрики. (Она только что закончила в своей библиотеке устройство стенда про текстильную промышленность.)

— Дед говорил: вещи живут долго, дольше человека. Но у него есть вечная душа.

На другой день к вечеру, как подсохло, отправились с Тамарой на кладбище.

— Надо обходить. С этого боку недавно двух свиней сбросили дохлых.

Могилу долго искали, Тамара не запомнила: «Плакала, плохо видела». Кресты, многие полусгнившие и поваленные («повапленные», сказала Тамара), сварные пирамидки со звёздочками на штырях, редкие каменные надгробия. «Федора Терентьевна Пальчак. Мартемьян Ксаверьевич Пальчак». Ей было 95 лет, ему 97. Умерли они в один день.

По странному совпадению, рядом оказалась могила, где двое тоже умерли в один день.

153