После взрыва дед слёг, болел, долго не могли определить чем; через год выяснилось: рак. В семье были уверены: от этого.
Малахитовые колонны из храма установили в клубной части здания МГУ на Ленинских горах; сколько Антон там ни бывал, неприятное ощущение при их виде не притуплялось.
Вечером предстояло важное мероприятие — рассказы дочке перед сном. Это был целый особый институт; круг тем определился давно: «Про умных псов», «Про мифов», «Про детство».
Наибольшим успехом пользовался последний цикл; к школе Даша знала чебачинское детство Антона не хуже, чем он — виленское прошловековое дедово. Да и сама традиция шла от деда.
Дедовых рассказов Антон желал страстно, думал о них и перебирал их в памяти, уже часов с восьми вечера спрашивал деда: когда пойдём разговаривать про календарь.
Отрывной календарь на 1939 год висел у деда над тумбочкой. Так как в обозримые годы другого не предвиделось, дед странички не отрывал, а загибал вверх, под растянутую проволочку. Перед тем, как идти в тёмную комнату, где уже был уложен Антон, дед прочитывал листок и рассказывал про тех, кто там упоминался: про Докучаева, который развёл в Каменной степи мачтовый лес; про капитана Скотта, который, замерзая в Антарктике, написал на пакете: «моей жене», а потом переправил: «моей вдове»; про французскую революцию, во время которой все занимались тем, что казнили друг друга на особой машине — гильотине. Когда до французской революции добрели в школе, отец рассказал Антону, что машина была названа по имени её изобретателя, доктора Гильотена, которому и отрубили голову при её посредстве. Мысли о том, что думал доктор, когда его голова уже была надёжно зажата в специальном приспособлении его собственного изобретения, мучила Антона годами; на втором курсе он, узнав, что легенда не подтвердилась, сочинил стихи и послал их в Чебачинск — в это время ему ещё нравились собственные стихи: «Эвклида вызубривал школьник, всемирной науки азы.
Сиял в вышине треугольник, и мазали салом пазы. Его равномерная сила правдивей, чем взмах палача. Скользил он, скользил он, скользил он, равенству и братству уча». Лёжа на эшафоте, доктор видел, «как в раме беззвучно и ровно идёт тот нож, то начало скольженья согласно законам движенья». В конце, несмотря ни на что, автор верил, что «умер на плахе Гильотен, и нож треугольно скользил». Отец ответил: великая французская революция кровава, но это была историческая необходимость, феодализм должен был быть похоронен. Дед написал: «»Равенству и братству уча» — хорошо. Таким способом внедрять братство с тех пор охотников развелось — несть числа». Антону тоже нравилось «равенство» — за ударение, намекающее на XVIII век, и ещё нравился стих «скользил он, скользил он» — в нём чувствовался звук и энергия падающего ножа гильотины. Тема продолжала беспокоить его и потом, подпитываясь новыми материалами, например предсмертным письмом Камилла Демулена своей жене: «Прощай, моя дорогая Люсиль! Я чувствую, как берег жизни удаляется от меня. Я ещё вижу её, мою обожаемую Люсиль! Мои связанные руки обнимают тебя и моя отрубленная голова ещё смотрит на тебя угасающими глазами!» Или опытом тюремного доктора из Орлеана. Когда падающий нож
отделил голову от тела, этот экспериментатор назвал казнённого по имени. Голова подняла веки и взглянула ему в лицо. Через несколько секунд он снова позвал несчастного и тот опять открыл глаза, в которых застыл нечеловеческий ужас.
Утром Антон отгибал из-под проволочки обратно листок, чтобы проверить: про всех ли дед рассказал? Если нет, упрашивал деда дополнить после обеда, когда они лежали на его топчане. Обнаруживались и несоответствия. В календаре про Александра Невского было сказано просто «князь», а дед именовал его святым и благоверным, ничего не было в листке ни про патриарха Тихона (на похороны которого — «тебе потом расскажет твой дядя Иван Иваныч, он там был» — народу пришло поболе, чем на похороны Ленина), не писали и про расстрел царя Николая со всеми детьми (портрет цесаревича Алексея в матросской форме был наклеен у бабки на внутренней стороне крышки сундука). Часто попадались лица, про которых дед совсем не рассказывал: Андрей Александрович Жданов, Андрей Андреевич Андреев. «Про них отца расспроси, — говорил дед. — Или соседа, Бориса Григорьича: он их ещё молодыми мерзавцами знал». Антон не расспрашивал.
Некоторые особенно понравившиеся истории он просил рассказать ещё раз, и ещё, и дед послушно повторял, а если забывал какие-нибудь подробности, Антон перебивал:
— Дед, ты забыл рассказать, как на «Титанике» радист отказался оставить рубку и до конца посылал сигналы SOS.
Гибель «Титаника» была одной из самых любимых тем. Впервые об этом пароходе я услышал, видимо, в шесть лет — как раз тогда я увлекался дурацкой игрой: вставлять внутрь слов посторонние буквы, с тех пор эта тема так и звучала: «Гвибвель Твитванвика». Поражало всё: размеры, скорость, роскошь салонов, коллекция бриллиантов стоимостью в пять миллионов фунтов стерлингов, 1523 человека погибших.
Особенно потрясал оркестр, игравший на верхней палубе до конца, когда нижние уже погружались в пучину океана. Много лет до боли в глазах я вглядывался в выцветшие портреты-медальоны восьми музыкантов с их инструментами на пожелтевшей вырезке из английской газеты: W. Hartey — Band master, G. Krins — Violin, фамилии остальных было не разобрать. Они не побросали свои скрипки и трубы и не пробовали спастись.
Эпизод навсегда остался в сознании Антона эталоном беспримесного высокого героизма. Играть в оркестре атакующего полка или на холме, среди разрывов, — тоже мужество. И всё же — ты среди своих, с надеждой на победу, под знаменем. Музыканты «Титаника» играли чужим, случайным людям, но они хотели сказать им: вы не одни, есть ещё кто-то, кто не оставил вас в эти тяжкие минуты.