Ложится мгла на старые ступени - Страница 100


К оглавлению

100

— Опоздали, молодой человек, — сказал седой приказчик, — лет на пять! Французских булок больше нет.

— Вообще?

— Вообще где-то, — махнул рукой куда-то очень вдаль продавец, — конечно, есть. Но у нас они теперь — городские. Пожалуйста, 70 копеек в кассу!

По-старому назывался и гастроном Елисеева, там тоже до сих пор работал старый приказчик, ещё хозяйский, очень не любивший нынешних дамочек. Одна из них попросила его нарезать рокфор.

— Рокфор в жизни не резал, мадам! — презрительно сказал он, сначала с низким поклоном, а потом гордо вздёрнув голову, протягивая сыр, туго запелёнутый в пергаментную бумагу так, как это умели делать только приказчики Елисеева.

Когда вышло послабление и в Москву стали приезжать эмигранты, приехал и старик Елисеев. Зашёл в свой магазин, увидел своего приказчика, они долго обнимались и плакали. Собрался народ, стали спрашивать, как Елисееву показался магазин. Бывший хозяин хвалил всё:

— Икра хорошая, как и раньше. Баранина тоже. Правда, мы мясо продавали только парное, но и теперешнее ничего, ледники сейчас морозят хорошо.

Ветчину он даже попробовал и нашёл пристойной. Правда, удивился, что почему- то мало сортов; в его магазине было не три сорта, а тринадцать — присутствующие затихли, пытаясь представить себе остальные десять, но гастрономщик охотно назвал их.

К сожалению, до рассказчика история прошла через много рук, и из названий дошло тонкая три: окорок лифляндский, ветчина краковская и фаршированная фисташками; Елисеев особенно подчёркивал красоту фисташковых орешков на срезе, но магазинные и последующие слушатели, орешков этих в жизни не видевши, вряд ли эту красоту оценили.

Отцовским Антон считал и немое кино, с детства зная содержание и «Закройщика из Торжка», и «Праздника святого Йоргена», и «Папиросницы из Моссельпрома»; в Кинотеатре повторного фильма он вскоре все эти ленты и пересмотрел. Hecмoтря на блистательную игру Ильинского, разочарование получилось сильным, хотя Антон и боялся себе в том признаться. Это разочарование сопровождало его и когда он увидел классические фильмы Чаплина — трюки напоминали цирк, а ожидалось что-то совсем другое. «Площадное искусство», — вспоминал он; видимо, оно остаётся в своем времени.

Бывал в доме Фалька на Кропоткинской, куда вдова пускала по воскресеньям; три раза, потрясённый, ходил на выставку Павла Кузнецова.

Выстаивали огромные очереди на выставку только что вернувшегося из Южной Америки Эрьзи, который казался гениальным. Рассказывали, что когда его водили по Москве и спросили, в частности, как он оценивает недавно водружённый памятник Юрию Долгорукому, Эрьзя сказал: «Как сумели, и сделали».

На выставке Кончаловского Антон встретил — чего никак не ожидал — их курсового комсорга Генку Буланова, известного своей нетерпимостью к стилягам, к искусству толстых — джазу, своей бедностью и манерой не отдавать долги. Брал, правда, мало, но никогда не возвращал; все это знали, но почему-то всё равно давали.

«Искупление вины перед бедными», — объяснял Юрик Ганецкий.

Генка стоял перед портретом Алексея Толстого.

— Хорошо, правда? — сказал Антон. — Сразу виден характер сидящего за столом. Ты чего надулся, как мышь на крупу?

— Да не в характере тут дело. Ты глянь, что на столе.

Весь передний план картины занимал гастрономический натюрморт: огромный окорок, румяная курица с торчащими вверх лоснящимися от жира ногами, огурчики, водка в старинном штофе, серебро, хрусталь.

— По-моему, тоже очень недурно. Особенно хорош окорок: так и сочится. Я такого и не видал никогда.

— Вот именно! — обрадовался Генка. — Ты не видал. Даже сейчас! Через десять лет после войны! А ты обратил внимание на дату? То-то и оно-то! Сорок четвёртый! ещё только-только снята блокада Ленинграда. Страна в руинах. У нас под Белгородом ели

картофельную шелуху — я сам ел. А тут: женщина в чёрном, портрет сына с семьёй — видел натюрморт? девочка трогает бараний бок, рядом рыбы в рост этой девочки, опять ветчина, фрукты, кругом ковры, красное дерево, трубки, сигары… Засекай даты: 43-й, 44- й, 47-й год!

— А вон совсем наоборот: полотёр, рабочий класс. 46-й год.

— А у кого этот рабочий класс натирает пол? — вскинулся Генка. — У них же.

— «Нехлюдов оделся в вычищенное и приготовленное на стуле платье и вышел в длинную, с натёртым вчера тремя мужиками паркетом столовую…»

— В какую столовую?

— Это я так. Но, Геныч, — миролюбиво сказал Антон, — это же знаменитый художник, а на портрете ещё более знаменитый писатель. Они что, должны пить из горла и закусывать селёдкой на мятой газете?

— Не должны. Но всё лишнее должны были отдать! В фонд обороны. Как Ферапонт Головатый. Даже твой любимец Вольф Мессинг и то перечислил туда на самолёт.

— На два.

— Тем более. А не хошь на оборону — голодным сиротам. В детдома! Небось не почесались!

Голос Генки дрожал от ненависти, на них стали оглядываться.

— Старик, мне пора, — сказал Антон.

Через много лет судьба опять столкнула его с Генкой — снова в том же зале на Кузнецком, на выставке только что умершего скульптора Мишуты. Антон познакомился с ним на единственной его прижизненной выставке. Рисуясь перед будущей женой (был разгар романа), Антон говорил что-то об Адольфе Гильдебранде; скульптор сказал, что впервые встречает среди неспециалистов человека, знающего это имя. Антона же Мишута поразил тем, что сказал: опекушинекий памятник Пушкину с профессиональной точки зрения слаб. Антон был тогда ещё влияем, но что-то в нём сопротивлялось, и позже он всё собирался сказать Мишуте (так и не успел), что в каждой культуре есть явления, которые и не выше и не ниже какого-то уровня, потому что они — вне уровней, в другой плоскости, они — культурная кровь народа. В дом Мишуты Антон привёл как-то и Генку — от него трудно было отвязаться.

100