Генка теперь был толст и лыс, но заговорил, как будто они расстались на этом месте не двадцать лет назад, а позавчера:
— Ты обратил внимание, сколько Мишута сделал надгробий? И кому?
— По-моему, достойные люди. Ученые, полководцы…
— А ты знаешь, сколько скульптору платят за надгробие? Не знаешь? Будь спок. Ты — за жизнь не заработаешь.
— Но я не скульптор, не народный художник РСФСР. Кстати, у него при жизни была только одна выставка — после присвоения звания. Я смотрю, твои уравнительно- пролетарские замашки не исчезли.
— А потому что — ненавижу! Eго семья, видете ли, диссидентствует, не любит советсткую власть. А живут в центре, в огромной квартире, предоставленной этой властью, и квартира эта ломится от заграничных вещей, которые папа-мидовец понавёз из Европ!
— Они сейчас этим и живут: хрустальную люстру, которую ты тогда трогал, продали.
— И, небось, живут безбедно всей семьёй на эти деньги полгода! И я бы продал, да у меня нету. И у тебя нету. А у них — есть! — в голосе Геныча появились знакомые интонации.
Антон, как тогда, хотел улизнуть, но бывший комсомольский секретарь хотел говорить и тоже пошёл в гардероб.
— А твой профессор Барабанов? Ты читал его интервью в «Неделе»? То-то и оно- то!
Генка попал в болезненную точку. Антон не завидовал ни квартирам, ни люстрам, ни машинам, ни дачам. Завидовал он одному — библиотекам, большим, доставшимся по наследству. В этом интервью профессор Барабанов, успешно перешедший несколько лет назад с изучения права Киевской Руси на славянскую демонологию и фольклор, рассказывал: «Когда я стал заниматься мифологией, все нужные книги я нашёл в шкафах моего покойного отца». Отец его был советский исторический романист. У Антона, который свою библиотеку собирал по книжке, тратя на это все деньги, а когда жил один, из-за этого вообще сплошь и рядом голодал, что-то сжалось внутри, тёмные чувства, мысли о социальном неравенстве, несправедливости слишком разных стартовых возможностей замутили голову.
Чуть не через день Антон бегал в консерваторию, благо она находилась в полуверсте от истфака. Во МХАТе успел посмотреть знаменитые «Три сестры» в постановке Немировича-Данченко сорокового года и почти в том же, хоть и постаревшем, составе; был от этого спектакля странный, больше не повторившийся эффект: его мизансцены стояли потом перед глазами всю жизнь. Приезжала «Комеди Франсез»; Пол Скофилд играл в «Гамлете». От всего этого Антон находился в постоянной эйфории — впрочем, и коренные москвичи тоже: и Скофилда, и Питера Брука они видели впервые.
Всё было новым, всё начиналось, во всё верилось.
Проездом, как метеор, мелькнул в столице Василий Илларионович. Немедля в общежитии на Стромынке был назначен междусобойчик.
— Так, камерный. Собери друзей, самых близких, человек 15–20, не больше, узкий круг. Дам не надо — жанры и напитки смешивать нельзя. В 19 часов к вашей проходной подошли двух-трех ребят, поднести кое-что.
— Я сам!
— Ты тоже.
Втроём мы справились лишь за несколько ходок: надо было отнести два ящика водки, два — пива, один нарзана, три авоськи с шампанским, банки с соками, какие-то коробки. Свирепый страж на проходной был кроток, как овечка, и, помогая, суетился больше всех.
Сдвинули столы, тумбочки, кровати; сбегали за стаканами. Впрочем, выяснилось, что пять плоских перевязанных голубой лентой коробок — рюмки (Стромынка много лет поражалась потом изысканности питейной тары в комнате № 9).
— Не бывает рюмок вообще, — объяснял Василий Илларионович. — Вот эти — водочные: гранёные, пирамидообразные, конусовидные, все из толстого стекла, их всех чохом именуют у нас стопками, что неверно. А то, что вы расставляете сейчас, — средний размер, тонкое стекло, тюльпанообразный вид, — лафитники, но название это означает не форму и не меру объёма, а лишь функциональное назначение — рюмка для красного вина. Однако, я заболтался. Как говорил классик, лучше пять часов на морозе ожидать поезд, чем пять минут ждать выпивки.
Через час в комнате номер девять дым стоял коромыслом, Василий Илларионович уже объяснял, что водку запивать водой ни в коем случае нельзя, что 40° — оптимальная крепость, установленная великим Менделеевым. Американцы проделали сотни опытов на добровольцах, и выяснилось, что если говорить о крепких напитках, то наиболее благоприятен для слизистой желудка именно такой процент. Как Менделеев установил это без всяких опытов? Тайна гения. Но если кто-то хочет всё же запивать, то лучший вариант — волжский квасок, рецепт Нижегородской ярмарки 1880 года: холодное шампанское с соком ананасов, персиков и абрикосов.
Мы с интересом рассматривали банки с незнакомыми этикетками.
После шампанского дядю, как и год назад в «Поплавке», потянуло на стихи.
— «Полночный пир, шальные речи, бокалы вдребезги летят. Покровы прочь! Открыты плечи, язвит и жжёт горячий взгляд». Среди вас есть филологи? Знакомы вам эти стихи?
Дядя прочёл ещё два-три похожих произведения. И филологам, и историкам, равно как и философам, воспитанным на советской поэзии, такие стихи знакомы не были.
Антону, хотя он уже просиживал дни в Ленинской библиотеке за листаньем журналов двадцатых годов, тоже ничто не вспоминалось эдакого, в голове вертелось что-то совсем в другом, неподходящем роде: «Гробы, отяжелевшие от гнили, живым давали страшный адский хлеб, во рту у мёртвых сено находили». Со скрипом он вспомнил четверостишие Виктора Тривуса, которое с натяжкой втискивалось в намеченный поэтический ряд: «Кэт умерла в начале мая, ей было восемнадцать лет. Как жаль! Весёлая такая, беспечная такая Кэт!» Стихи успеха не имели. Саша Сысаев, который сам писал стихи, правда, совсем другого толка, но зато ходил на литобъединение филфака, припомнил строчки кого-то из членов этого объединения: «Не лучше ль в долях секунды муки свои исстрадать» и броситься с моста в воду, «противную, как нарзан», — что было несколько некстати ввиду стоявших на столе многочисленных бутылок этой целебной воды. Но тут пришел Алик Мацкевич, с которым Антон познакомился в общем читальном зале Ленинки, где Алик, хотя был скандинавистом, заполнял уже вторую тетрадь стихами Есенина, не вошедшими в трёхтомник 27-го года. Он спас честь филологов, прочтя два никому не известных стихотворения, примыкающих к циклу «Москва кабацкая», а потом и свои стихи, написанные как раз в нужном ключе: «От трёх лишь вещей прихожу в азарт: женщин, вина и карт». И другие, которые тоже понравились: «Распустив по залу перья длинные, вы летите в танце, как комета, ваши брови, томно-паутинные, чуть дрожат от розового света.