заводы и включены заводские и прочие гудки. И действительно, заглушая радио, заревел гудок промкомбината — единственного промышленного предприятия Чебачинска. Мы остановились, послушали. Занятия были отменены, и мы пошли к Петьке и под траурную музыку из чёрной тарелки репродуктора до вечера играли в дурака.
Надо было ещё съездить на дачу к тётке жены — помочь в саду-огороде. Делать это Антон не любил из-за её агрономической и общебиологической безграмотности, которая не уменьшалась, хотя дача существовала уже лет тридцать. Владелицу Антон не мог убедить завезти на участок перегной и птичий помёт, да и самим устроить землеудобрительные туки, не перекапывать приствольные круги, что разрушает поверхностную корневую систему, а только мульчировать их, делать посадки под зиму. С дедова голоса он произносил речи о том, что на тяжёлых и холодных землях такие посадки необходимы: зерно будет мучнистее, волокно конопли и льна — плотнее, ядро у масличных — тяжеловеснее и выход масла больше, подзимние лук и чеснок обладают большей укоренённостью и лучшей кустистостью, более тучной зеленью, морковь содержит больше каротина и поэтому ярче, оранжевее… Завести Антона на любую научную тему можно было с пол-оборота. По утрам, за чаем на веранде тётка просила провести очередную беседу по агрономии.
— Вы же всё равно ничему не последуете.
— Мне нравится сам язык. Как жаль, что я не знакома с твоим дедом. А ведь, в сущности, можно было бы съездить, поговорить…
Но людей с подобным отношением ко всякому знанию дед терпеть не мог и разговаривать с ними избегал.
На огороде и в саду дитятей Антон проводил с дедом целые дни. Высевали семена, сажали рассаду, вносили органические удобрения, по ходу дела дед осуждал увлечение неорганическими и предсказывал, что мир вернётся к навозу. Много лет спустя Антон прочёл — уже некому было об этом рассказать, — что в Англии возникло целое движение «натуралистов», отрицающих минеральные удобрения. Ещё позже в какой-то газете он увидел идущего за плугом с симпатичной лошадкой пахаря, напомнивших ему левую часть картинки «Прежде и теперь» из «Календаря колхозника» (на правой был трактор).
Подпись гласила: «В Англии создаются курсы для фермеров, которые отказываются от использования тракторов в сельском хозяйстве и возвращаются к «лошадиной силе» в прямом смысле слова. На снимке: практические занятия на курсах фермеров». Деда это тоже бы не удивило, он всегда говорил: трактор слишком тяжёл, нарушает структуру почвы, вот если б плуг один ходил по пашне.
О структуре дед говорил часто, это красивое и полезное слово Антону очень нравилось, ещё лучше звучало структурирование, которому помогали прекрасные животные — дождевые черви, в хорошей почве их может быть несколько сот пудов на гектар, дед объяснял, почему они выползают после дождя на дорожки. Трудно было потом удержаться, чтобы не написать про это стихи. «Дождь прошёл, струи его косые затопили дышащую слизь. Мраморные черви дождевые по дорожкам сада расползлись. Персть его безжизненно-нелепа, вялая покинутость чехла. Где Земли частицы слиплись слепо, там его дорога пролегла. Кольцевые мышцы совершенны, безупречен, как Линнея лист, дух структуры господинно-пленный…»
Идеи Костычева и Докучаева дед излагал девяти-десятилетнему, верил, что тот запомнит.
Формировали кроны деревьев и кустов, делали прививки, посыпали смородину табачной пылью (ядохимикатов дед, разумеется, не признавал).
Отдыхали под старой яблоней на сделанных из старых пней и узловатых ветвей креслах, очень удобных, дающих развязку членам, и разговаривали. Это Антон любил больше всего, это была компенсация рассказов на ночь, которые летом прекращались, ибо дед дотемна копался на огороде, а ребенка по швейцарской системе укладывали спать рано. Антон рос, разговоры продолжались. Темы задавал он сам.
— Расскажи про семинарию.
Дед рассказывал про Виленскую духовную семинарию.
— Учителя у нас были хорошие. Отец Панкратий Добронравов, впоследствии он стал епископом, Евфимий Федорович Карский, будущий академик, — он, собственно, был преподавателем русского языка и словесности второй виленской гимназии, а у нас совместительствовал, вёл церковно-славянский язык.
— А соученики?
— Нет, никто как-то не прославился. Впрочем, вру: один, уроженец Лиды…
— Где родилась наша баба?
— Помнишь. Фамилия его была Коган, выкрест, я уже забыл, учился он у нас или только бывал в нашей компании, талантливый, эрудит, легко усваивал языки. Он стал потом известным критиком-марксистом. Я, когда преподавал литературу в техникуме, взял почитать его книгу — чушь какая-то.
Старшие семинаристы назывались философами, средние — риторами.
— Как у Помяловского? — Антон уже прочел только что полученные в приложениях к «Огоньку» «Очерки бурсы».
— Что описывает Помяловский — ничего такого не было. У него бандиты какие- то, а не бурсаки!
Диспуты у нас на темы догматические (дед косился на Антона, но слова не объяснял) вели философы и, пожалуй, риторы. Как преобразится мир после Страшного суда? Что есть вера? Бог создал мир сразу или по частям? Мы, синтаксисты, младшие, больше любили разговоры.
— Болтать друг с другом?
— Нет, так называлось нечто вроде театральных представлений, на которые приходила и посторонняя публика — актовая зала иногда не могла вместить всех. Какие разговоры? Между частями речи: каждая утверждает, что она в языке самая важная. Или дьячок Филогел защищает новое время, а Харофил — старое, когда все семинаристы знали, что около земли стоит «иже», буква, а не какая-то атмосфера, или умели не думая сказать, в каком псалме ни разу не встречается литера «буки».